Неточные совпадения
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая
женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков,
сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
Она встала ему навстречу, не скрывая своей радости увидать его. И в том спокойствии, с которым она протянула ему маленькую и энергическую руку и познакомила его с Воркуевым и указала на рыжеватую хорошенькую девочку, которая тут же
сидела за работой, назвав ее своею воспитанницей, были знакомые и приятные Левину приемы
женщины большого света, всегда спокойной и естественной.
Смотрю: в прохладной тени его свода, на каменной скамье
сидит женщина, в соломенной шляпке, окутанная черной шалью, опустив голову на грудь; шляпка закрывала ее лицо.
Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою:
женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне в глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она
сидела на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову руками: то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали или проклятие?
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она
сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на
женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Через полчаса нищий
сидел в трактире за столом с дюжиной рыбаков. Сзади их, то дергая мужей за рукав, то снимая через их плечо стакан с водкой, — для себя, разумеется, —
сидели рослые
женщины с густыми бровями и руками круглыми, как булыжник. Нищий, вскипая обидой, повествовал...
Большая группа
женщин толпилась у входа; иные
сидели на ступеньках, другие на тротуаре, третьи стояли и разговаривали.
А в маленькой задней комнатке, на большом сундуке,
сидела, в голубой душегрейке [Женская теплая кофта, обычно без рукавов, со сборками по талии.] и с наброшенным белым платком на темных волосах, молодая
женщина, Фенечка, и то прислушивалась, то дремала, то посматривала на растворенную дверь, из-за которой виднелась детская кроватка и слышалось ровное дыхание спящего ребенка.
В конце концов было весьма приятно
сидеть за столом в маленькой, уютной комнате, в теплой, душистой тишине и слушать мягкий, густой голос красивой
женщины. Она была бы еще красивей, если б лицо ее обладало большей подвижностью, если б темные глаза ее были мягче. Руки у нее тоже красивые и очень ловкие пальцы.
Вечером
сидел в театре, любуясь, как знаменитая Лавальер, играя роль жены депутата-социалиста, комического буржуа, храбро пляшет, показывая публике коротенькие черные панталошки из кружев, и как искусно забавляет она какого-то экзотического короля, гостя Парижа. Домой пошел пешком, соблазняло желание взять
женщину, но — не решился.
А на сцене белая крылатая
женщина снова пела, рассказывала что-то разжигающе соблазнительное, возбуждая в зале легкие смешки и шепоток. Варвара
сидела покачнувшись вперед, вытянув шею. Самгин искоса взглянул на нее и прошептал...
В пустоватой комнате голоса звучали неестественно громко и сердито, люди
сидели вокруг стола, но разобщенно, разбитые на группки по два, по три человека. На столе в облаке пара большой самовар, слышен запах углей, чай порывисто, угловато разливает черноволосая
женщина с большим жестким лицом, и кажется, что это от нее исходит запах углекислого газа.
Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о
женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов
сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.
На черных и желтых венских стульях неподвижно и безмолвно
сидят люди, десятка три-четыре мужчин и
женщин, лица их стерты сумраком.
Он ощущал позыв к
женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей
сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Рядом с коляской, обгоняя ее со стороны Бердникова, шагала, играя удилами, танцуя, небольшая белая лошадь, с пышной, длинной, почти до копыт, гривой; ее запрягли в игрушечную коробку на двух высоких колесах, покрытую сияющим лаком цвета сирени; в коробке
сидела, туго натянув белые вожжи, маленькая пышная смуглолицая
женщина с темными глазами и ярко накрашенным ртом.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца
сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая
женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
«Вот», — вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним горел газовый фонарь, по обе стороны двери — столики, за одним играли в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек с носом хищной птицы, на третьем стуле
сидела толстая
женщина, сверкали очки на ее широком лице, сверкали вязальные спицы в руках и серебряные волосы на голове.
Однажды, придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер от воспаления легких.
Сидя на крыльце,
женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала...
Бердников хотел что-то сказать, но только свистнул сквозь зубы: коляску обогнал маленький плетеный шарабан, в нем
сидела женщина в красном, рядом с нею, высунув длинный язык, качала башкой большая собака в пестрой, гладкой шерсти, ее обрезанные уши торчали настороженно, над оскаленной пастью старчески опустились кровавые веки, тускло блестели рыжие, каменные глаза.
Уже собралось десятка полтора зрителей — мужчин и
женщин; из ворот и дверей домов выскакивали и осторожно подходили любопытные обыватели. На подножке пролетки
сидел молодой, белобрысый извозчик и жалобно, высоким голосом, говорил, запинаясь...
Самгин
сидел на крайнем стуле у прохода и хорошо видел пред собою пять рядов внимательных затылков
женщин и мужчин. Люди первых рядов
сидели не очень густо, разделенные пустотами, за спиною Самгина их было еще меньше. На хорах не более полусотни безмолвных.
Все другие
сидели смирно, безмолвно, — Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой
женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она
сидит все так же величественно.
Улицы наполняла ворчливая тревога, пред лавками съестных припасов толпились, раздраженно покрикивая, сердитые, растрепанные
женщины, на углах небольшие группы мужчин, стоя плотно друг к другу, бормотали о чем-то, извозчик,
сидя на козлах пролетки и сморщив волосатое лицо, читал газету, поглядывая в мутное небо, и всюду мелькали солдаты…
Клим посмотрел на людей, все они
сидели молча; его сосед, нагнувшись, свертывал папиросу. Диомидов исчез. Закипала, булькая, вода в котлах; усатая
женщина полоскала в корыте «сычуги», коровьи желудки, шипели сырые дрова в печи. Дрожал и подпрыгивал огонь в лампе, коптило надбитое стекло. В сумраке люди казались бесформенными, неестественно громоздкими.
В другой раз он попал на дело, удивившее его своей анекдотической дикостью. На скамье подсудимых
сидели четверо мужиков среднего возраста и носатая старуха с маленькими глазами, провалившимися глубоко в тряпичное лицо. Люди эти обвинялись в убийстве
женщины, признанной ими ведьмой.
Он усмехнулся. Попробовал думать о Лидии, но помешала знакомая Лютова,
женщина с этой странно памятной, насильственной улыбкой. Она
сидела на скамье и как будто именно так и улыбнулась ему, но, когда он вежливо приподнял фуражку, ее неинтересное лицо сморщилось гримасой удивления.
За другим столом лениво кушала
женщина с раскаленным лицом и зелеными камнями в ушах, против нее
сидел человек, похожий на министра Витте, и старательно расковыривал ножом череп поросенка.
— Он был добрый. Знал — все, только не умеет знать себя. Он
сидел здесь и там, —
женщина указала рукою в углы комнаты, — но его никогда не было дома. Это есть такие люди, они никогда не умеют быть дома, это есть — русские, так я думаю. Вы — понимаете?
Юрин начал играть на фисгармонии что-то торжественное и мрачное.
Женщины,
сидя рядом, замолчали. Орехова слушала, благосклонно покачивая головою, оттопырив губы, поглаживая колено. Плотникова, попудрив нос, с минуту посмотрев круглыми глазами птицы в спину музыканта, сказала тихонько...
Он, видимо, приучил Ногайцева и
женщин слушать себя, они смирно пили чай, стараясь не шуметь посудой. Юрин, запрокинув голову на спинку дивана, смотрел в потолок, только Дронов,
сидя рядом с Тосей, бормотал...
Она втиснула его за железную решетку в сад, там молча стояло человек десять мужчин и
женщин, на каменных ступенях крыльца
сидел полицейский; он встал, оказался очень большим, широким; заткнув собою дверь в дом, он сказал что-то негромко и невнятно.
И вот, безболезненно порвав связь с
женщиной, закончив полосу жизни, чувствуя себя свободным, настроенный лирически мягко, он — который раз? —
сидит в вагоне второго класса среди давно знакомых, обыкновенных людей, но сегодня в них чувствуется что-то новое и они возбуждают не совсем обыкновенные мысли.
Разгорался спор, как и ожидал Самгин. Экипажей и красивых
женщин становилось как будто все больше. Обогнала пара крупных, рыжих лошадей, в коляске
сидели, смеясь, две
женщины, против них тучный, лысый человек с седыми усами; приподняв над головою цилиндр, он говорил что-то, обращаясь к толпе, надувал красные щеки, смешно двигал усами, ему аплодировали. Подул ветер и, смешав говор, смех, аплодисменты, фырканье лошадей, придал шуму хоровую силу.
Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно
сидеть, выгнув шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из
женщин не обращалась с ним так, и он не помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила...
Клим искоса взглянул на нее. Она
сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, — это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту
женщину, он тихонько спросил...
Красавина. Так точно. И как, матушка моя, овдовела, так никуда не выезжает, все и
сидит дома. Ну, а дома что ж делать? известно — покушает да почивать ляжет. Богатая
женщина, что ж ей делать-то больше!
Праздная дворня
сидит у ворот; там слышатся веселые голоса, хохот, балалайка, девки играют в горелки; кругом его самого резвятся его малютки, лезут к нему на колени, вешаются ему на шею; за самоваром
сидит… царица всего окружающего, его божество…
женщина! жена!
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она
женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут в углу
сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
Не то, так дома
сидят в благородной праздности; завтракают, обедают с приятелями, с
женщинами — вот и все дело!
Он уж не видел, что делается на сцене, какие там выходят рыцари и
женщины; оркестр гремит, а он и не слышит. Он озирается по сторонам и считает, сколько знакомых в театре: вон тут, там — везде
сидят, все спрашивают: «Что это за господин входил к Ольге в ложу?..» — «Какой-то Обломов!» — говорят все.
Весь этот день был днем постепенного разочарования для Обломова. Он провел его с теткой Ольги,
женщиной очень умной, приличной, одетой всегда прекрасно, всегда в новом шелковом платье, которое
сидит на ней отлично, всегда в таких изящных кружевных воротничках; чепец тоже со вкусом сделан, и ленты прибраны кокетливо к ее почти пятидесятилетнему, но еще свежему лицу. На цепочке висит золотой лорнет.
Между тем в доме у Татьяны Марковны все шло своим порядком. Отужинали и
сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже с Полиной Карповной, и с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую
женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать «приятности».
А он думал часто,
сидя как убитый, в злом молчании, около нее, не слушая ее простодушного лепета, не отвечая на кроткие ласки: «Нет — это не та
женщина, которая, как сильная река, ворвется в жизнь, унесет все преграды, разольется по полям.
— А все-таки каждый день
сидеть с
женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
— Ах, вы барышня! девочка! На какой еще азбуке
сидите вы: на манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в
женщину! Перед вами свобода, жизнь, любовь, счастье — а вы разбираете тон, манеры! Где же человек, где
женщина в вас!.. Какая тут «правда»!
Но бабушка, насупясь,
сидела и не глядела, как вошел Райский, как они обнимались с Титом Никонычем, как жеманно кланялась Полина Карповна, сорокапятилетняя разряженная
женщина, в кисейном платье, с весьма открытой шеей, с плохо застегнутыми на груди крючками, с тонким кружевным носовым платком и с веером, которым она играла, то складывала, то кокетливо обмахивалась, хотя уже не было жарко.
До света он
сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку,
женщине!».
О, я чувствовал, что она лжет (хоть и искренно, потому что лгать можно и искренно) и что она теперь дурная; но удивительно, как бывает с
женщинами: этот вид порядочности, эти высшие формы, эта недоступность светской высоты и гордого целомудрия — все это сбило меня с толку, и я стал соглашаться с нею во всем, то есть пока у ней
сидел; по крайней мере — не решился противоречить.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая
женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались еще две дамы — одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они
сидели, очень слушали, но в разговор не вступали.